...Никто из близких не спит, даже те, кто сменились после дежурства у постели больного; все глубоко взволнованы ухудшением его самочувствия: toz dis esteit em freor // E en grant ire et en dolor (v. 18745-18746). Коленопреклоненный сын умоляет отца хоть немного поесть, от этого - так все думают - ему должно полегчать (Sir, РОГ amorJesu Crist, // Car mangisseiz alcuine rien. //Nos cuidons qu'il vos feist bien). Марешаль пытается - но безуспешно - выполнить обращенную к нему просьбу: ...ge ma[n]gerai // Volentiers tant come porrei // (v. 18752-18756). Все приближенные графа (amis) испытывают глубокую печаль и смятение, страдают и молятся: Molt ennuia а ses amis, // e en orent peines et mals (v. 18788-18789). Молодой Гий-ом, вторую ночь дежуривший около отца и сильно уставший, не мог "от горя и терзаний" ни спать, ни что-либо делать. В полдень он вместе с другими вновь подходит к постели Марешаля. Тот лежит, отвернувшись к стене. Обращаясь к приближенным, молодой Гийом весь погруженный в заботы об отце, просит их не шуметь, чтобы не мешать его господину спать (v. 18811-18812). "Не могу заснуть", -проговорил Марешаль. "Да как же можете вы заснуть, когда уже больше пятнадцати дней, как вы ничего не едите!" - восклицает сын (v. 18819- 18823). Марешаль начал было поворачиваться, чтобы поесть, "сходя с ума от болей, но невыносимые муки смерти его останавливают", и он теряет сознание. Придя в себя, Марешаль просит созвать всех близких. "Когда все подошли - все те, кто тяжко из-за него переживал" - (qui durement lor pot desplere -18868), - Марешаль произносит: "Я умираю, вручаю всех вас Господу. Не могу больше быть с вами, не в силах больше обороняться от Смерти" (Je me muir, a Deu vos commant. // Ne me leist mes a vos atendre; // Ne me puis de la mort defendre - v. 18870-18872). Сын присаживается на постель Марешаля, заключает его в объятия и не может удержаться от "тихих, прочувствованных рыданий, таких именно, какие и быть должны" (en ses braz son pere rechut; // Tendrement plora, comme il dut, // Simplement et о basse voiz - v. 18875-18877). Затем сын кладет перед отцом крест, окропляет его святой водой и молит у Господа, чтобы тот сжалился и даровал отцу благую кончину (v. 18877-18882). "И нельзя вообразить, - заканчивает трувер, - чтобы какого бы то ни было другого земного князя сильнее оплакивали" (v. 18895).
Нетрудно заметить, что из трех упоминавшихся выше аспектов душевного сокрушения трувер Жан делает упор на сострадании и сочувствии к Марешалю близких ему людей. Конечно, и о самой его болезни, и о претерпеваемых Марешалем из-за нее муках (включая муки психологического свойства) тоже говорится достаточно. Но эта тема играет скорее служебную роль: дать повод описать сострадание близких. О нем же идет речь и во многих других местах поэмы, например в пассаже о переживаниях сына Марешаля. (26) Более того. Страдания самого Марешаля обрисовываются трувером в значительной мере через подчеркивание сострадания к нему его родных и приближенных (27).
Самое это сострадание выражается прежде всего во внутренних "мучениях". Не случайно наш автор подчеркивает: то были "тихие", "нежные" рыдания, "безыскусные", "чистосердечные", "такие, как и быть должны" (comme il dut). Упор сделан, как видим, на интериоризированных эмоциях. Они имплицитно противопоставляются, с одной стороны, официальной церковной службе с полагающимся во время нее громким пением (Quant les messes chantees furent // Hautement, si cum eles durent - v. 19048-19049), а с другой - традиционной (и не санкционированной церковью!) ритуальной скорби, тоже предписывающей громкие горестные возгласы, раздирание одежды и иные публичные действия. Выражение comme il dut обретает, таким образом, смысл не столько подтверждения принятого обычая, сколько, наоборот, некоего назидания от имени автора с целью предостеречь от неверного поведения. Иными словами, трувер как бы предлагает здесь собственную интерпретацию жанрового канона.
Таковая интерпретация не была "изобретением" Жана. Миниатюры свидетельствуют о существовании этого варианта риторики скорби по крайней мере с конца XII в. (28) Но именно этот вариант наш трувер решительно предпочитает иным интерпретациям (29). Акцентируя внутренние переживания близких, эта риторика скорби не исключала в то же время определенных элементов публичности: все совершалось на глазах у достаточно широкого круга приближенных. Собственно, иного трудно было бы ожидать в рыцарском обществе, где уединение выглядело как странность (или подвиг). Разграничение публичного и частного вообще носило тогда принципиально иной, чем в современном нам обществе, характер (30). Соответственно самые "приватные" с точки зрения людей XIII в. формы жизни не были лишены публичной окраски. Тем не менее можно было бы сказать, что риторика скорби, проповедуемая трувером Жаном, предполагала явное усиление тенденции к "приватизации" человеческих переживаний (31).
Среди лиц, выражающих в поэме сострадание, - и мужчины, и женщины. Но, пожалуй, ведущую роль играют именно мужчины: это сын, оруженосец, несколько друзей, верные рыцари. Они не только выполняют конкретные поручения Марешаля, но и ухаживают за ним во время болезни, крошат ему хлеб в воду, заботясь, чтобы он хоть что-нибудь съел (v. 18453-18456), присаживаются к его постели, утешают его и рыдают вместе с ним (Et tuit ie chevalier qu'i erent // Dolerosement en plorerent, // Et li valet et li servant // Plorerent et firent duel grant - v. 18263-18266; см. также: v. 18463-18467). Так что в данном тексте начала XIII в. (в отличие от более ранних текстов) мужчины оказываются причастными к эмоциональным страданиям ничуть не менее (если не более) женщин (32).
Но и о скорби жены и дочерей Марешаля трувер также не забывает рассказать. Особенно поучительно при этом то, что печаль близящейся утраты равно терзает как жену и дочерей, так и самого Марешаля. "Милый друг, - обращается умирающий к супруге, - поцелуйте меня, ведь больше никогда не сможете вы это сделать... И они оба заплакали от любви и сострадания..." (II plora et elle plora. // D'amor et de pit[i]e plor[er]ent... - v. 18372-18373). Столь же прочувствованы в поэме и сцены прощания Марешаля с дочерьми (Grant dolor i ot & espese, // Si que i covint la contesse // Li & ses filles fors porter, // Car nuls nes poe[i]t conforter // Chascuns fu ploros & pensis -v. 18383-18387). Ведь чем больше любовь, тем тяжелее переживать утраты (car molt l'amot de grand amor - v. 18511).
Чтобы по достоинству оценить эту риторику, следует вспомнить, что канон скорби благородного героя, отразившийся, например, в оксфордской редакции "Песни о Роланде" (конец XI в.), не предполагает даже упоминания о самых близких. В предсмертный час Роланд вспоминает "о многом" (de plusurs choses), в том числе о своем сеньоре Карле, о douce France, о своем роде (lignage), но ни разу не вспоминает он ни об Од (Aude), его невесте, ни о своих родителях (33).
Характерен также акцент трувера Жана на борьбе его умирающего героя со смертью. Считается само собой разумеющимся, что Марешаль сопротивляется ей, s'en defendre. Конечно, больше всего внимания тому, будет ли Марешаль удостоен райского блаженства в потустороннем мире (v. 18127-18135). При этом суд Господний мыслится не только (или даже не столько) в конце времен, он совершается тут же - у смертного одра (явившиеся Марешалю "двое в белом" истолковываются как провожатые его души в рай - v. 18764-18767). Но сколь ни желанно грядущее спасение, все - и сам Марешаль, и его близкие - озабочены в первую очередь продлением земного существования. Самоценность жизни этого рыцаря не вызывает ни у кого сомнения. Тем не менее эта идея формально сочетается с известным рыцарским принципом: "Честь дороже жизни". В этом отношении идеал Марешаля не отличается от того, о чем говорится в "Песне о Роланде" (см.: v. 2393-2396). Сама же смерть выступает не столько как орудие Господа, решившего "призвать человека к себе", сколько как самостоятельная - и при том антропоморфная - сила, с которой человек вправе - и может! - бороться. Это же представление о смерти выступает в поэме и там, где речь идет о смерти короля Генриха II Плантагенета (v. 9132-9137). И так же, как по отношению к Марешалю, трувер Жан уделяет особое внимание внутренним переживаниям самого умирающего и его приближенных. Так, судя по тексту поэмы, Генриха сводит в могилу не только - или даже не столько - болезнь, но и душевные муки. Роковым для Генриха оказалось известие о том, что первым, кто изменнически согласился признать себя вассалом французского короля по своим владениям на территории Франции, был сын Генриха Иоанн (будущий Иоанн Безземельный). Именно после этого сообщения Генрих впадает в беспамятство и через три дня, не приходя в сознание, умирает (v. 9079-9103). Подчеркивая душевные страдания умирающего короля и специально останавливаясь на переживаниях его приближенных, на их "стыде" за сюзерена, у которого не нашлось даже достойного покрывала, чтобы накрыть его тело (v. 9110-9112), трувер Жан явно акцентирует в скорби окружающих элементы внутреннего сострадания.
Риторические формулы скорби, присутствующие в "Истории Гийома Марешаля", - не исключение в светской литературе конца XII - начала XIII в. (хотя их нельзя назвать и всеобщими для этого времени). Они присутствуют, например, в названной выше Песне трувера-анонима о 7-м Крестовом походе, составленной всего лишь 15 годами позже "Истории Гийома Марешаля". Чуть ли не умерший после тяжкой болезни король Людовик Святой IX возвращается к жизни только, когда его брат, граф д'Артуа, презревший участие в "рыданиях навзрыд" прочих приближенных, "склонясь главой" к ложу короля, "прошептал сквозь этот плач и вой: "В горчайшую из всех годин, мой брат, подай мне голос свой"". Только после этого король оживает (34). Не означает ли это, что интимные формы душевного сокрушения выступают как более достойные и даже более действенные и в этом тексте? Не менее поучительно, что спасителем Людовика оказывается здесь не женщина, но мужчина - главная социальная фигура в обществе воинов: король приходит в себя не тогда, когда над ним рыдает его любимая мать Бланка Кастильская, но лишь в ответ на мольбы мужчины-брата.
Отчасти сходные формы скорби - в поэме "Жиль де Шин". Так, узнав о смерти возлюбленной (comtesse de Duras), Жиль чувствует, что отныне в его сердце навеки поселилось страдание, и он дает сердцу выплакаться (Gilles ie laissa esploree, // Quant dut passer la mer salee - v. 4377-4378). Но это тайные рыдания, о них не знает никто, кроме самого Жиля. Скорбь и здесь оказывается внутренней мукой, проникнутой состраданием к любимой, и в то же время жалостью по отношению к самому себе: без любимой ему не мил белый свет, и он рад бы покинуть его вместе с ней (De cest siecle s'est departie, // Or l'ait dix en sa compeignie! // Por s'ame fait canter et lire // Messer plus que ne voz sai dire - v. 4377-4383). Тем не менее о смерти самого Жиля в поэме говорится предельно лаконично и скорбь (grant duel) его друзей (amis) и близких никак конкретно не описывается (v. 5504-5523).
Отсутствует риторика сострадания и в почти одновременном с "Историей Гийома Марешаля" романе "Ги де Уорик". Ни смерть самого полулегендарного Ги де Уорика, ни гибель его сподвижников не побуждают автора к каким бы то ни было высказываниям о психологических муках самих умирающих или их близких. Говоря о самом Уорике, автор больше всего внимания уделяет благой судьбе его Души. Подробно описывается также сокрушение вдовы: она падает в обморок, а очнувшись, заключает тело мужа в объятия, целует его лицо, руки и уста, т. е. делает все то, что с давних пор предписывал этикет публичной скорби. Примерно так же демонстрируют свою печаль и сподвижники Уорика (v. 11466-11577).
Аналогичные формы публичного траура, не предполагающие описания внутренней ("тихой") скорби, обнаруживает Д. Александр-Бидон в поэме под названием "Нuon de Bordeaux" (о подвигах Хюона, одного из сыновей герцога Бордоского), в пассаже, который она относит к тем же 20-м годам XIII в.: "В траурном кортеже рыдали испускали крики, предавались горю, горестно заламывали руки, вырывали волосы..." (35).
Как видим, риторика скорби, нашедшая свое особенно полное выражение в "Истории Гийома Марешаля", не была в начале XIII в. всеобщим шаблоном. Разные авторы могли позволить себе в разной мере следовать ей или вовсе не следовать. Прочувствованное - внутреннее! - сокрушение выступает лишь как одна из возможных риторических форм. Перед трувером этого времени - как, вероятно, и перед его героем в реальной жизни - открывалась возможность индивидуального выбора форм риторики, а в какой-то мере- и форм поведения. Чтобы уяснить, насколько своеобразна эта ситуация, важно сопоставить ее с той, что была характерна для предыдущего времени. В рамках короткого повествования это можно сделать лишь самым схематичным образом. Не останавливаясь на анализе каждого из привлекаемых текстов конца Х - начала XII в" отмечу только их общие черты.
Первое, что бросается в глаза, это гораздо большее единообразие описываемой в них риторики скорби по умирающим, чем то, с чем приходится встречаться в более позднее время. Во всех упоминавшихся выше текстах конца Х - начала XII в. подчеркнутое внимание уделяется прежде всего физиологическим симптомам приближающейся смерти. О психологических муках умирающих, об их сопротивлении приближающейся смерти читатель почти ничего не слышит. Основное внимание - если не считать традиционных забот о душевном спасении - уделяется политическим последствиям кончины того или иного знатного человека, ее публичному резонансу и публичному же изъявлению скорби. Последнее описывается чаще всего стандартной формулой и включает "стенания воинов, домочадцев и женщин" (luctus militum et famulorum et mulieris) (36). Реже воспроизводится весь традиционный траурный ритуал, известный со времен древности: громкие рыдания, обмороки, лобызание тела покойного, публичное раздирание одежд, расцарапывание щек и т. п. (37)
Характерно, что, по текстам конца Х - начала XII в., в этом ритуале участвуют и официальные лица, и люди, близкие к покойному. и вообще все окружающие. Однако родственники умершего слова в таких случаях, как правило, не получают; их личные внутренние переживания остаются за кадром. Иными словами, горе близких не вычленяется из официальной скорби: публичное поглощает частное (38).
Такой подчеркнуто публичный характер траурного ритуала равно обнаруживается как в латинских хрониках и житиях этого периода, так и в относящемся к тому же примерно времени старофранцузском тексте "Песни о Роланде". Вместо рассказа о чувствах Роланда по отношению к родным и любимым - или же о приватном сострадании его родных - трувер уделяет специальное внимание публичным - совершающимся на глазах у всех - проявлениям скорби: от горя теряет сознание Карл Великий (v. 2891), падают на землю в обмороке сразу сто тысяч франкских воинов (Cent milie Francs s'en pasment cuntre tere - v. 2932), умирает от горя прекраснейшая Од (невеста Роланда).
Как известно, подобные формы траура не одобрялись официальной церковью. Особенно это касалось всего того, что можно было бы истолковать как возвеличивание ценности мирской жизни в противовес заботам о душевном спасении (39). Более того, христианская доктрина долгое время вообще не предполагала слишком большого сочувствия к земным страданиям человека, "завещанным" грешному роду человеческому самим Господом. Тем более неуместным выглядело в рамках христианской доктрины сострадание умирающему: ведь перед ним открывалась возможность загробного блаженства, перед каковой следовало лишь благоговеть.
Одно из своих классических воплощений эта идея находит в первой половине XII в. в сочинениях Бернара Клервоского. В молитве по поводу кончины его любимого брата Герара Бернар, в частности, говорит: "Скорблю из-за тебя, но не по поводу тебя" (Plango, etsi поп super te, tamen propter te). Бернар объясняет это тем, что у него нет оснований беспокоиться за судьбу самого Герара: ведь он, несомненно, воспарит в объятия Христа; не случайно, замечает Бернар, Герар умирал с песней на устах. Сокрушается же Бернар лишь по поводу того, что сам он "осиротел", т. е. исключительно из-за себя и своего будущего одиночества в земной жизни. (40) Естественно, что в рамках этой христианской доктрины не оставалось места для какого бы то ни было сострадания к умирающему.
Однако подобный подход, как мы видели, был чужд реальной риторической практике. Ни светские , ни церковные писатели не следовали ему ни в Х1-Х11, ни, тем более, в начале XIII в. (41) Начиная же с конца XII в. возникают в принципе иные доктринальные веяния. Они находят выражение в сочинениях ряда авторитетных авторов, в частности у известного поэта Гелинана (Helinand de Froidmont), у Франциска Ассизского, у Фомы Аквината. Грозный и отвратительный образ смерти, создаваемый в стихах о смерти Гелинаном, неизбежно порождал у читателя (или слушателя) сочувствие к ее жертвам. Проповедь Франциска побуждала его адептов сопереживать искупительным страданиям Иисуса, его телесным мукам и, соответственно, переосмысливать отношение к телесной боли вообще. Валоризация земных страданий находит имплицитное выражение и в трудах Фомы Аквинского, отрицавшего несопоставимость достойной жизни и достойной смерти и утверждавшего самоценность здорового тела. Страдание перестает рассматриваться как уместное лишь для слабых женщин, оно оказывается допустимым и для мужчины. (42)
Эта противоречивость теологических подходов в начале XIII в" совпадая по времени с общим ростом престижа всех земных ценностей (43), расширяла для писателей и труверов возможности индивидуального выбора риторики при трактовке жизни и смерти своих героев. Естественно, что и дискурс скорби становился достаточно вариабельным. Светский писатель мог (и должен был) выбирать тот или иной его вариант. Все это и превращает риторику траура в своеобразный индикатор авторской индивидности; в этой риторике отражались взгляды данного автора на жизнь и на смерть, на ценность земного существования, на возможность нестандартного поведения человека.
Если согласиться со всем этим, станет очевидным познавательный смысл тех изменений в риторике скорби, которые обнаруживаются у трувера Жана. Его акцент на внутренних переживаниях умирающего и его близких, его внимание к страданию как к форме эмоционального состояния и женщин и мужчин, его трактовка смерти как достойного повода для сострадания к умирающему - все это характеризует тенденцию к подспудному признанию в светской литературе самоценности земного существования и человеческой жизни.
Разумеется, речь идет не о любом человеке, но лишь о жизни куртуазного героя. Даже отпрыск, рожденный благородным рыцарем, сам по себе еще не обладает в глазах трувера Жана самоценностью: Марешаль горделиво замечает, что у него хватит сил "напечь" еще сыновей, если кто-либо из них падет жертвой вероломства. Другое дело сам Марешаль или же кто-либо иной из идеальных рыцарей, например "молодой Генрих" (рано умерший наследник Генриха II Плантагенета). Утрата такого рыцаря невосполнима, так как он -воплощение идеального героя. Как пишет трувер, после смерти молодого Генриха "горе воцарилось в зале, и столь сильным оно было, что трудно было дух перевести. Ведь Господь не оставил в этом мире рыцаря, коим все восхищались... Не сравнить это ни с какой утратой" (v. 6916-6924)... "Это самое большое горе и величайшая беда, так как не стало того, кто обладал такими качествами, как щедрость, как рыцарственность, как мужество ...Никогда больше не найдется такового" (C'est mult granz duelz e granz pechiez, // Quer il esteit si entechi // De largesse.. // Et chivalerie e prouesse //James ne troveront nul tel - v. 6937-6945).
Вполне естественно, что такому герою пристало всеми силами противиться смерти - этой переменчивой, убийственной и гибельной Фортуне (v. 6869-6872): "...глуп тот, кто не противостоит смерти, когда чувствует, что она надвигается... и так себя ведет, что Господь его оставляет. А смерть тогда его хватает и как вор похищает" (v. 9132-9138). Фантом смерти обретает здесь вполне антропоморфный образ: "коварная и жестокая смерть ничем не смущалась, не слушала ни просьб, ни проклятий" (mort felonese e cruele // Ne prise point rien ke il dient, // Ne li chaut qu'il li mesdient - v. 6948-6950). Подобно живому существу, она может слышать или не слышать, как ей говорят и как ее проклинают. Иными словами, смерть не тождественна Промыслу Господню, она не столько "раб Божий", как думает французская исследовательница Элизабет Гошар - автор одного из наиболее капитальных исследований рыцарской литературы XIII-XV вв., (44) она и не "путь к Нему", но скорее самостоятельная сила, явление человеческой экзистенции. Надо ли говорить, что это допускает весьма существенные коррективы в традиционные представления о том, что может человек на этом свете. Фатализм в решении последних вопросов бытия при таком подходе существенно ограничивается.
Идея относительной самодостаточности идеального героя находит у труверов начала XIII в. и иное выражение. Как свидетельствует "История Гийома Марешаля", вся его карьера - плод его личных усилий. Родители не оставили ему земельных владений, не обеспечили поддержкой при дворе, не подыскали знатной супруги. Он добился социального возвышения собственной шпагой и в каком-то смысле даже вопреки Фортуне, которая то и дело сталкивала его с власть имущими персонажами - Генрихом II, Ричардом Львиное Сердце, Иоанном Безземельным. Можно было бы сказать, что в изображении трувера Жана Марешаль сделал себя сам. (45) Господь не препятствовал его успехам, но добивался их он собственными силами. Таким же выглядит в соответствующих поэмах возвышение Жиля де Шин и Ги де Уорика. (46) Каждый из них сам творит собственное Я.
Как видим, куртуазный герой в некоторых светских текстах начала XIII в. может вступать в борьбу со слепой Фортуной, может (и должен) противиться самой смерти; его восприятие смерти, его сострадание к умирающим близким, как и его эмоциональный язык, предполагают определенное изменение традиционных обычаев и ритуалов; за ним молчаливо признается возможность реинтерпретации риторических клише; ему свойственны достаточно глубокие личные переживания по поводу своих близких, не укладывающиеся в рамки традиционного группового стереотипа; его жизнь выступает как самоценность, его смерть - это невосполнимая потеря; он сам определяет свою судьбу.
Решающиеся на подобное изменение риторических форм светские писатели в той или иной мере пересматривают сложившийся канон, варьируют его и в этом смысле сами выступают как воплощение индивидуализирующего процесса. Это отнюдь не дает оснований видеть в их риторике "рождение индивидуализма" в его новоевропейском варианте (связанном якобы с "началом капитализма"), как это полагает Гошер. (47) Но своеобразие этого варианта индивидности - варианта, характерного для рыцаря начала XIII в., - эта риторика передает достаточно конкретно.
Пожалуй, особое значение имеет тот факт, что предметом специального внимания труверов (да и других писателей) становится в это время сфера эмоциональных страданий. Как никакие другие, эмоции страдания способны, так сказать, "перевернуть" человеческую душу, вызвать ее внутреннюю "перестройку", пробудить в ней новые импульсы. Вербализация страдания и, особенно, сострадания почти неизбежно влечет усложнение всего внутреннего мира человека.
Именно эта эмоциональная сфера привлекает растущее внимание авторов рыцарской литературы на рубеже ХII-ХIII вв. Как литературный жанр господствующей социальной группы, он не мог остаться незамеченным и в других литературных жанрах. В этом смысле можно было бы сказать, что вербализация чувства страдания и сострадания, с которой мы сталкиваемся, в частности, в англо-французских рыцарских биографических текстах, представляла немаловажный шаг на пути нравственного становления западноевропейского человека вообще. (48)

1   2   
примечания

Бессмертный Ю.Л.
Человек в мире чувств. Очерки по истории частной жизни в Европе и некоторых странах Азии до начала Нового времени/Отв.ред. Ю.Л.Бессмертный.- М., 2000.

Материал любезно предоставил Вадим Анохин

 
Оглавление раздела "Проявления духа времени"  
 
Историко-искусствоведческий портал "Monsalvat"
© Idea and design by Galina Rossi
created at June 2003